От переполнявшего ее чувства гордости на глаза у старой Тайни навернулись слезы.

— Как мило. — Склонившись к нему, она таяла от счастья. — Как ты думаешь, жена епископа прочитает это? Я знаю, дорогой, мне пора идти убирать комнату наверху — к нам, вероятно, опять пожалуют молодые люди, — но почему-то, Эки, милый, мне так хочется побыть здесь, с тобой. То, что ты пишешь, внушает мне такое чувство, будто я святая. — Она плюхнулась на кухонный стул возле раковины и смотрела, как движется его рука, точно перед нею открывалось какое-то невероятной красоты видение, нечто такое, чего она никогда не надеялась увидеть и что теперь принадлежало ей.

— И наконец, моя дорогая, — закончил Эки, — я предлагаю написать следующее: «В этом мире, полном клятвопреступлений и жестокости, лишь одна женщина остается моей единственной надеждой, лишь ей я могу верить как при жизни, так и после смерти».

— Пусть им станет стыдно за себя, Эки, мой дорогой. — Она расплакалась. — Подумать только, что они с тобой сделали. Но ты сказал правду. Я никогда не оставлю тебя. Я не оставлю тебя, не оставлю, даже когда умру. Никогда, никогда, никогда. — И они — два старых, битых жизнью человека, глядели друг на друга с безграничным доверием, состраданием и любовью, точно скрепляя этим взглядом свой вечный союз.

5

Энн осторожно тронула дверь купе, в котором ее оставили одну. Как она и ожидала, несмотря на всю тактичность Сондерса, дверь оказалась запертой. Энн с тревогой смотрела на невзрачное здание мидлендского вокзала. Ей казалось, что все, ради чего стоило жить, пропало; место в театре она потеряла, и когда она смотрела мимо афиш, рекламирующих отдых на Йоркширском побережье, она снова представляла себе утомительное паломничество в поисках работы. Поезд тронулся, мимо проплывали залы ожидания, уборные, покатые бетонные стены.

Какая ж я была дура, подумала она, когда считала, что могу спасти всех от войны. А что вышло? Три мертвеца. Теперь, когда она сама была в ответе за столько смертей, она не могла больше чувствовать прежнего отвращения к Рейвену. Проезжая мимо куч угля, полуразвалившихся сараев, старых платформ, стоявших на запасных путях, где меж кусков шлака пробивалась и умирала жиденькая травка, она снова вспомнила о нем с жалостью и состраданием. Они ведь были заодно, он доверился ей, она дала ему слово и не сдержала его. Перед смертью он наверняка узнал о ее предательстве: в его мертвом мозгу она навсегда осталась в одном ряду со священником, пытавшимся его оболгать, и врачом, который хотел заложить его полиции.

Что ж, она потеряла только одного человека — человека, которого любила, а это своего рода искупление, подумала Энн, искупление страданием. Ведь она не могла предотвратить войну. Люди жестоки, как звери, им нужна война: в газете, которую Сондерс оставил на другом сиденье, она прочла, что в четырех странах проведена мобилизация и срок ультиматума истекает в полночь; об этом писали уже не на первой странице, но лишь потому, что для читателей Ноттвича существовала еще и другая война, которая разыгралась совсем близко — на Тэннериз. Как же они любят войну, с горечью подумала Энн. Сумерки поднялись с темной истерзанной земли, и за длинной черной грядой шлаковых отвалов показалось зарево печей. Это тоже было похоже на войну — поезд, который медленно катится через этот хаос, стуча колесами, точно смертельно раненный зверь, мучительно выбирающийся по ничьей земле с поля битвы.

Она прижалась лицом к окну, чтобы не расплакаться: прикосновение холодного стекла придало ей решительности. За окном проплывали ряды вилл, небольшой псевдоготический собор, поля, утоптанная извилистая тропинка. Коровы брели к открытым воротам фермы. Проехал мимо велосипедист с зажженной фарой. Поезд набирал скорость. Она замурлыкала про себя, чтобы придать себе бодрости, но знала она всего две песни: «Аладдин» и «Ты говоришь мне, что это сад». Ей вспомнилась долгая поездка в автобусе домой, его голос в телефонной трубке, потом она вспомнила, как, уезжая, она не смогла пробиться к окну, чтобы помахать ему на прощанье, а он стоял спиной к ней, когда поезд прошел мимо. И тогда виноват во всем был тоже мистер Дейвис.

Энн смотрела на поблекшие поля, и ей пришло в голову, что, пожалуй, даже если бы она и могла спасти страну от войны, вряд ли стоило бы это делать. Она подумала о мистере Дейвисе, об Эки и его старой жене, о продюсере и мисс Мейдью, о своей хозяйке. Что же заставило ее играть такую нелепую роль? Не предложи она мистеру Дейвису вместе пообедать, Рейвен, наверное, был бы в тюрьме, а те, другие, остались бы живы. Она тщетно пыталась вспомнить выжидающие тревожные лица, изучающие строки электрогазеты на Хай-стрит в Ноттвиче.

Дверь в коридор отомкнули, и, глядя в окно на серый угасающий свет, она подумала: «Опять будут допрашивать. Отвяжутся они когда-нибудь?» Она сказала:

— Я ведь уже сделала заявление.

Раздался голос Мейтера:

— Кое-что еще нужно обсудить.

Она безнадежно повернулась к нему.

— Неужели никого, кроме тебя, не могли послать?

— Я веду это дело, — сказал Мейтер. Он сел напротив нее спиной по ходу поезда. Земля за окном стремительно неслась ей навстречу; он сидел и глядел, как земля эта уплывает назад и исчезает за ее плечом. — Мы проверили то, что ты нам рассказала, — сказал Мейтер. — Странная это история.

— Я говорила правду, — устало повторила она.

— Мы обзвонили половину дипломатических миссий в Лондоне. Даже в Женеву звонили. Комиссар в курсе дела.

— Мне жаль, что у тебя было столько хлопот, — сказала она, начиная злиться. Но сдержаться она не могла: ее деланное безразличие исчезло от одного его присутствия, от прикосновения его огромной неуклюжей, когда-то такой дружеской руки. — Прости, — сказала она. — Я же говорила это раньше, правда? Что я еще могу сказать... Я бы сказала тебе «прости», если бы пролила твой кофе, и сейчас, когда из-за меня погибло столько людей, я скажу тебе то же самое — прости. Какое другое слово могло бы сказать больше? Прости, все вышло не так. Я думала, все так просто. Я просчиталась. У меня и в мыслях не было причинить тебе боль. Наверное, комиссар... — Она заплакала, но без слез; точно слезы ее превратились в лед.

— Я иду на повышение. Не знаю только за что. Мне кажется, я все испортил. — Наклонившись через проход, он добавил ласково и умоляюще: — Мы могли бы пожениться... сразу, хотя, по-моему, если ты откажешься, ты будешь права. Тебя собираются премировать.

Это было такое чувство, какое бывает, когда идешь в контору за увольнением, а вместо этого получаешь прибавку к жалованью... или хорошую роль, — чувство, которого она раньше не знала. Она молча смотрела на него.

— Конечно, — насупился он, — ты теперь будешь злиться. Ты действительно предотвратила войну. Да, я не верил тебе, и я потерпел поражение. Думал, что всегда буду доверять... У нас уже было достаточно фактов, чтобы доказать твою правоту, а я считал это выдумкой. Теперь им придется взять свой ультиматум назад. У них нет выбора. — С глубокой ненавистью к газетной трескотне он добавил: — Это будет сенсация века, — и откинулся на спинку сиденья: лицо его было усталым и грустным.

— Ты хочешь сказать, — воскликнула она, все еще не веря, — что, когда мы приедем... мы сразу же можем пойти и пожениться?

— Ты согласна?

— Конечно! Хватаем такси и едем жениться.

— Да нет, не так все быстро делается. По закону нужно ждать три недели. А оплатить специальное разрешение мы не можем.

— А кто только что говорил про премию? — спросила она. — Пусть она пойдет на разрешение.

Они засмеялись. Казалось, они скинули с плеч тяжкий груз событий всех последних дней. Но тень Рейвена еще витала над ними. Если ему и суждено было остаться в памяти людей, то сейчас он вел свою последнюю, заранее обреченную на провал борьбу — борьбу против забвения.

— И все же, — сказала Энн и представила, как Рейвен, укрывая ее старым мешком, коснулся ее холодной как лед руки, — и все же я потерпела неудачу.